2.
Так я провела месяца три. Мало было только искать документы — нужно было понимать контекст. Знать, что при вступлении в партию нужны поручения соседей, что существует партийный взнос и за неуплату могут вышвырнуть, что были доносы — а значит, и расстрелы. Бывали дни, когда я не находила ничего. Тогда я ехала в центральный архив, находившийся почему-то не в центре, а на окраине, противоположной моему северному Гонконгу. Как дура в белых перчатках переворачивала страницы и понимала: этот поиск ничего не даст. Ни-че-го.
Меня подкупало, что моя тогдашняя география была связана с их географией. Оба университета — на соседних улицах. Я ходила теми же маршрутами. В корпусе на Грибоедова окна выходили прямо на их дом. Я залезала на подоконник на четвёртом этаже в перерыве и смотрела на дом, улицу, реку. Вот тут она шла рожать. Вот окна Спасского родильного приюта. И тут же я сижу с латте и думаю про монтаж ролика. Или ем булку с корицей на Римского-Корсакова.
Она тоже тут шла?
Была часть информации, которую мы с мамой не проговаривали вслух. Наш диалог был похож на шпионский: ты действительно думаешь, что ну… ? — спрашивала я и обрывала фразу. Мама держалась лучше. По взгляду я видела, что она со мной согласна, но слышала: ты бред-то не неси,а. Она закатывала глаза и уходила с кухни.
Было ощущение, что они сидят с нами за столом. И естественно, все они приходили ко мне во сне.
Кроме архива — я совершила еще и увлекательную поездку на Волковское кладбище. Помесив там грязь три часа, вернулась, естественно, ни с чем. И всё-таки сходила в загс — а вдруг прокатит? Просидела в очереди, послушала пару историй разводов и, когда наконец зашла в кабинет к женщине, похожей на эксперимент кондитера, разложила огромную пошаговую инструкцию того, почему я имею право взглянуть на бумажку о смерти, датированной 1929 годом. Это ничего не доказывает. Я не понимаю, кто вы. Мне нужны подлинники. Вы понимаете, что я не могу забрать из архива подлинник? Значит, девушка, я ничем не могу вам помочь. Я строила грустное лицо, вздыхала и даже пыталась заплакать. Применяла все манипуляции. Но тётка была непробиваема. Меня даже восхищало, с какой самоотверженностью она охраняла свою базу данных.
И ещё — работала с фотографиями. Тут все просто. Дед отдал мне альбомы практически сразу. У Клары был свой, обитый красным бархатом. Но внутри оказалось не так все просто. Не так все понятно. Брат деда, еще один сын Клары, видимо, когда-то давно занимался культурой отмены в нашей семье и зачем-то изрезал фотки. Никто не знает, кого он хотел вырезать и почему. Но два вклеенных снимка все-таки удалось обнаружить. Олимпиаду, мать. И Клару с Олимпиадой. Вторую карточку я использовала для барельефа. 1925 год, по ощущениям. Кто их сфотографировал? Зачем? Как фотка сохранилась за столько лет? Но в этой истории — фото оказалось самым значимым документом.
Я даже ходила к мужчине, который собрал несколько томов книги «Блокада». Представлялась журналисткой местной газеты, звонила и уточняла, откуда там информация. Но даже он тогда меня расстроил. Послевоенное время было, я не могу сказать, откуда это взято.
На первом курсе журфака нам вдолбили в голову, что журналистика должна быть только качественной. А качественная — это журналистика фактов. А факт — это то, что подтверждено документом. Документ в этом смысле умел держать дистанцию и убирать эмоции. Поэтому, создавая экспозицию, я опиралась только на факты. Пространственную маршрутизацию составили адреса, которые я отыскала в документах, временную — даты, в которые что-то происходило. А остальное, обрамление найденного, — это пространство собственного воображения. Попытка соединить всё красной ниткой — в прямом и переносном смысле. Документ оказался тем, что осталось на отливе времени. Эту метафору я заимствую у Ла Мотт умышленно. Вода-время утекла, теперь мы можем только идти по берегу и рассматривать камни, которые остались, уцелели, — которые не забрал с собой поток.