Часть 2
Для значительной части верующих предложение поставить светский закон выше шариата воспринимается как форма отступничества. Там, где ислам выступает не как культурный фон, а как всеобъемлющая система, разделение на «частное» и «публичное» оказывается искусственным и не принимается изнутри. В результате вместо интеграции по западному сценарию - «живи, как хочешь, только соблюдай общие правила» - мы сталкиваемся с обратной динамикой: требования адаптировать сами общественные институты, право, пространство символов под религиозные нормы. То, что в европейском сознании представлялось взаимным обменом и компромиссом, в части исламских сред воспринимается как одностороннее навязывание чуждого и нечистого порядка, который должен быть либо отвергнут, либо подчинен.
Эта ценностная несовместимость особенно резко проявилась на фоне миграционных волн и политики мультикультурализма. Западный проект исходил из допущения, что культурное многообразие, подкрепленное социальным государством, создаст «плавильный котел», где исходные различия постепенно размоются. Но там, где религия не ограничивается символическими практиками, а задает всеобъемлющий код повседневности, мультикультурализм превратился не в интеграцию, а в систему параллельных миров. Внутри принимающего общества формируются анклавы с собственной нормой, и чем сильнее давление на них ассимилироваться, тем легче радикальным проповедникам превращать любое требование светского государства в доказательство «войны против ислама».
На этом фоне особенно показательным выглядит контраст между Западной и Восточной Европой. В странах, сознательно отказавшихся от широкого приема мигрантов из исламского мира, - вроде Польши и Венгрии - уровень религиозно мотивированного политического насилия и террористической угрозы на порядок ниже, чем в Германии, Франции или Швеции. Это не означает, что там нет преступности или насилия - оно есть, но носит преимущественно бытовой характер, связанный с алкоголем, социальными конфликтами, внутренним криминалом. Бытовое насилие, как бы оно ни было неприятно, почти не обладает мобилизационным потенциалом: оно не превращается в массовое движение «ради идеи», не формирует сетей, готовых умирать за метафизическую цель. И наоборот, политическое насилие, вдохновленное религиозным или идеологическим мифом, немедленно выстраивает вокруг себя нарратив фронта, долга, чести, спасения. Из единичного акта оно превращается в символ, из символа - в пример, а из примера - в инструмент рекрутирования.
Вторая трещина в либеральной конструкции проходит по линии экономики. Построенный после войны европейский «welfare state» предполагал перераспределение ресурсов от работающего большинства к тем, кто временно или постоянно нуждается в поддержке, при этом молчаливо подразумевалось, что все участники игры разделяют базовый общественный договор: они признают легитимность институтов, законов и культурных норм. Массовая миграция, особенно при слабой интеграции на рынке труда, этот контракт взрывает. С точки зрения «сухой бухгалтерии» человек, который не работает и живет на пособия, становится чистым потребителем бюджета. Если эта группа небольшая и идет по линии «своих» (пожилые, временно безработные, инвалиды), общество воспринимает перераспределение как часть солидарности. Но когда значительная доля реципиентов воспринимается как внешняя, культурно чужая и, к тому же, демонстративно не принимающая местные нормы, механизм легитимности ломается. Налогоплательщик начинает ощущать, что его принуждают финансировать не социальную ткань, а рост анклавов, часть которых враждебно относится к самому существованию общества, которое их содержит.
Эта экономическая трещина соединяется с ценностной и политической. Наличие слоя мигрантов, которые с высокой вероятностью останутся чистыми реципиентами бюджета, да еще и с иным ценностным ядром, воспринимается не как «инвестиция в будущее», а как принудительное перераспределение в пользу потенциально враждебной среды. Как акт национального предательства и внутреннего заговора о замещении.